Главная страница » Публикации » Чунцин и Дацзу
| |

Чунцин и Дацзу

Владимир Малявин

Быстро бегают нынче китайские поезда. Расстояние от Чэнду до Чунцина в 320 км. поезд преодолевает за 2 часа.  А местность гористая: только вырвешься на просторную долину, сразу в ущелье или в туннель. Не успеваешь разглядеть пейзаж за окном. Вот так, глазея по сторонам, но мало что видя, проделал я свое одиночное путешествие после того, как расстался со своими спутниками в Чэнду. Моей главной целью были знаменитые пещеры со скульптурами композиции в местечке Дацзу. Оказалось, что из Чэнду туда не ходят ни поезда, ни автобусы. Решил ехать в Дацзу через Чунцин – путем хоть и кружным, но надежным. Это было правильное решение. Сойдя с поезда в Чунцине, я сразу же наткнулся на турагенство, предлагавшее поездки в Дацзу. Не долго думая, купил путевку за 500 юаней, и меня с почетом и дружескими разговорами доставили в гостиницу, откуда на следующее утро экскурсионный автобус отвезет меня в Дацзу.


Отдохнув в просторном гостиничном номере, собрался на прогулку. В душе понемногу разгорелся охотничий азарт путешественника: понять невидимый фокус, скрытую пружину жизни незнакомого города. Первое впечатление: город жадно тянется вверх как роща молодого бамбука. Вдоль извилистой ленты реки взметнулись вверх ряды многоэтажных домов, кое-где дорастающих до маленьких небоскребов. Они строятся целыми кварталами, а по ночам слепят глаза разноцветной иллюминацией. Синие, желтые, багровые линии подчеркивают вертикаль этих домов-досок. Крутые подъемы – фирменный знак Чунцина, придававшие ему когда-то особое «романтическое» обаяние. Теперь они передали свой динамизм взлета экономике города: Чунцин – один из самых динамично развивающихся городов Китая. Неспроста его отделили от провинции Сычуань и превратили в автономный мегаполис наподобие Пекина и Шанхая. К тому же Чунцин несет на себе налет столичного шика и величия: он был столицей Китая в годы победоносной (в конечном счете) для китайцев антияпонской войны. Эту особенность Чунцина новая власть постаралась перебить (но и подтвердить) рядом монументальных сооружений. Центром города – единственный известный мне случай – стал Памятник Освобождению в виде, как уже можно догадаться, высокой стелы.


К этому памятнику, стоящему теперь посреди коммерческо-увеселительного квартала (метаморфоза в высшей степени символическая и характерная для современного Китая),  лежит мой путь. Выйдя на 4-м (!) этаже через задний вход, я почти сразу наталкиваюсь на подъем. Дорога забирает вверх все круче, и вскоре буквально превращается в общественный лифт. Поднявшись на лифте, выхожу на относительно ровную вершину большого холма, почти сплошь застроенную высокими офисными зданиями. В провалах дворов и площадей смутно виднеются массивные здания, выстроенные по западной моде 30-40-х годов, когда Чунцин был столицей гоминьдановского Китая. Как воины побежденной армии, они с достоинством отступили в сумрак истории и покорно застыли там всеми забытые, ко всему безучастные…
А жизнь, расцвеченная всеми красками мира, равнодушно ушла вперед. Под искрящимися неоновыми вывесками бурлила уличная толпа – эта подлинная душа китайского социума. В одном месте под бдительными взглядами полицейских шло уличное представление, играл оркестр, и это был рок-н-ролл – вещь крайне редкая для публичной  жизни Китая. В очередной раз невольно удивляюсь способности китайцев собираться в кучу и приплясывать кто во что горазд, с готовностью выполняя распоряжения какого-нибудь самодеятельного дирижера. Памятник Освобождению стоял на перекрестке двух пешеходных улиц в окружении западных символов роскоши: Гуччи, Прада, Диор и проч. (А чем, собственно, эти брэнды ему противоречат?). Совсем рядом высился новенький, по-модернистски выстроенный в виде массивного параллелепипеда христианский собор. У собора кипела какая-то грандиозная стройка. Я не стал дожидаться окончания гуляний и знакомой дорогой вернулся в гостиницу.
С утра отправляюсь в Дацзу. После сотни километров быстрой езды по автостраде съезжаем в очередную зону тотальной стройки. Автобус останавливается у маленького храма, где буддийский монах читает проповедь проезжающим. У входа в храм висит слоган: «Сознание (буквально: сердце) равенства – это Будда». Рядом слова современного проповедника о том. что основа духовной жизни есть «импульс соответствия» или, если угодно, «спонтанная встреча» (ци цзи). Все правильно: человеческая природа (не отличающаяся от природы будды) есть чистая сообщительность, безупречное соответствие всем метаморфозам мироздания. Равенство сердец – это уравнение двух неопределенностей: человека и мира. И мы живем, не имея никакого «предметного содержания» жизни. Жизнь в Будде – как вспышка молнии и промельк птицы в воздухе, след неуследимого. А невежды все ищут в буддизме «метафизические основания».


Но вот и пещеры в Дацзу, где в естественных гротах, превращенных в грандиозный буддийский храм Драгоценного Пика, стоят более 50 тыс. статуй. Вместе они составляют настоящую энциклопедию религиозных верований Китая. Они представляют еще и круговорот бытия, поскольку сам храмовый комплекс, тянущийся по периметру природной впадины, имеет форму круга.  Храмовое строительство в этой богатой и находившейся на перекрестье торговых путей местности велось на протяжении более тысячи лет, но большинство фигур высечены артелью мастеров под руководством монаха  Чжао Чжифэна в первой половине 13 в. У входа в храмовый комплекс теперь стоит памятник Чжао Чжифэну в обычном для современного Китая псевдоромантическом облике героического творца. Монах-богоборец? Не столь уж странное сочетание для Китая, где человек «берет жизнь от Неба» (Чжуан-цзы), а сам «является основой» всему и все определяет своим трудом – трудом самосовершенствования.


В пещерах Дацзу можно увидеть если не всех персонажей необъятного китайского пантеона, то уж точно все основные виды этих персонажей, каковых насчитывается почти девять десятков. Среди них будды и бодхисатвы (около 300 персонажей и более 20 их категорий), небесные цари, защитники Дхармы, подвижники и прочие исторические персонажи, включая даосские и конфуцианские (они составляют пятую часть всех изображений), святые животные, герои исторических и народных преданий и сами жертвователи. Как ни странно, у входа в комплекс посетителей встречает даосский патриарх Лао-цзы в компании с экстравагантным персонажем демонического вида – защитником Закона. За ним высечены живо беседующие пастухи в компании буйволов: один буйвол словно прислушивается к беседе, другим повернулся к пастухам задом. Перед нами иллюстрация к известному чань-буддийскому сюжету «укрощение буйвола». Речь, конечно, о полном овладении собой в идеале духовной просветленности. С поразительной смелостью и мастерством решен образ «многорукой Гуаньинь» – бодхисатвы, протягивающей руку помощи всем страждущим. Фоном статуи служит панно, на котором действительно изображена ровно тысяча (если точно, 1007) ладоней с глазом (символом всевидения), так что скульптурный образ на удивление органично перетекает в пластику ритмически колышащегося моря рук – бесчисленных всплесков безбрежной любви. Прекрасно выполнена сцена ухода Будды в нирвану: видны только голова и грудь Прозревшего, что опять-таки с неожиданной натуралистичностью подчеркивает его величие. Образы учеников демонстрируют захватывающее разнообразие индивидуальных переживаний. Далее следуют сцены загробного суда и адских мук: за столами восседают чиновники преисподней, демоны казнят грешников, праведники блаженствуют, а над всем этим нависают лики будд, исполненные святого бесстрастия. Рядом сцены из истории и сцены быта столь же безыскусные, сколь и трогательные: радость в семье от рождения ребенка, скорбь по умершим родителям, любящая мать держит своего младенца на сухом месте, а сама лежит в мокром и проч. В целом же храмовый комплекс программно синкретичен: в нем отдается дань уважения ко всем школам буддизма, а равно традиционным учениям Китая – конфуцианству и даосизму.


Главный пафос безмолвной, но в высшей степени наглядной проповеди скульпторов Драгоценного Пика в том, что религиозные идеалы присутствуют и реализуются в повседневной жизни людей. Небо пребывает в глубине человеческого сердца, и постигает его тот, кто умеет вернуть себе первозданную чистоту и целомудрие души, причем эта чистота, будучи «всеобщим соответствием», имеет нравственную природу. Отсюда, собственно, и неугасающий интерес ваятелей Дацзу к чувствам людей во всем их разнообразии и, главное, нравственном пафосе. Этот интерес не переходит в реалистическое изображение личности даже несмотря на то, что некоторые персонажи скульптурных композиций имеют портретное сходство с их заказчиками. В действительности китайских скульпторов интересует именно внутреннее усилие морального совершенствования, самопрояснения духа и притом именно потому, что метанойя есть самое естественное свойство сознания. Человек человечен именно потому, что может и должен преодолеть все «слишком человеческое». Человек по-китайски призван к небесной (именно: не-бесноватой) работе. Отсюда традиционно большой эмоциональный накал, напряженная соматика пластических образов в Китае: тело часто скручено вдоль своей оси (согласно завету Лао-цзы: «скрутившийся будет цел») и предстает вместилищем жизненной силы; о том же сообщают лица статуй с их выпученными глазами и раскрытыми ртами. Эти персонажи не представляют и не наблюдают себя. Китайская святость, она же всепокоряющая мощь самой жизни, выражает непрерывное усилие самопревозмогания, преображения себя в вечносущий тип, который только и может служить назидательным и спасительным образцом. Индивидуальное оказывается спасенным в родовой полноте бытия. Но высшая цельность жизни дается только в своем отсутствии. В этом смысле образы китайской пластики достигают своего завершения как раз в самоотсутствии, в пустоте, которая одновременно разделяет, но и удерживает в неопределенной соположенности человеческое и небесное начала человеческой природы. Жизнь скульптурного образа в Китае –  круговорот, взаимное перетекание данного и отсутствующего, актуального и виртуального, стремление к своему средоточию, исход вовнутрь. Пластика имманентного ритма жизни – вот субстанция, которая позволяет беспрепятственно преображать лик бодхисатвы и движение руки в ритм морских волн или поверхность скал и к тому же восстанавливать эти антропоморфные образы из «умного узора» (ди ли) самой Земли, что достигается  опознанием «самопроявившихся» ликов будд. Тогда мы можем понять, почему разрушенные, явившие свою внутреннюю пустоту образы будд являются в Азии наиболее почитаемыми (см. очерк «Путем шелка» в моей книге «Цветы в тумане»).
Возможно, этот порыв к самотипизации через рассеяние, даром что он делает основой образа внутренний разрыв и сводит личность, как в китайской физиогномике, к набору типовых деталей, позволил китайской скульптуре преодолеть конфликт символскуических и реалистических качеств образа, который взорвал, например, кхмерскую скульптурную традицию (см. очерк «Недержание паузы» в книге  «Цветы в тумане»). Он дал китайской скульптуре тот внутренний драматизм, ту захваченность грядущим, которые укореняют небесное бытие в земном быте. Но он обещает жизнь только в виде типа, питаемом подвижничеством самооставления, хотя в нескончаемости этого труда таится секрет вечности жизни.


Отсюда проистекает неизбывная ирония и даже комизм китайского образа святости. Лица китайских мудрецов озарены добродушной улыбкой, потому что они никогда не равны себе, изумлены собой и, более того, обретают свое величие в самоумалении. Герман Кайзерлинг очень метко заметил, что китайская мудрость вся пропитана мягким юмором. Может быть, поэтому китайцам и вообще азиатам, на взгляд европейцев, так не хватает чувства юмора. Впрочем, как может развиться вкус к юмору в языке, не знающем сослагательного наклонения и вообще оппозиции реального и воображаемого. Скульптуры Дацзу уже явственно дышат иронией, пронизывающей позднесредневековую китайскую культуру.
Не может не быть иронии там, где святость находит себя в имманентности самой жизни, в гуще повседневности. Эта святость – не мегамашина вселенского добра, а моторчик «импульса встречи», дающий спасение «здесь и сейчас», в предельной конкретности мимолетных «всплесков любви» и, следовательно, в разрывах между отдельными моментами существования. Такова «небесная работа» всеспасающих бодхисатв, неразличимо-мизерная, неуловимая в любой перспективе созерцания. Пусть земные солдаты любви спят, небесная служба любви не прерывается ни на миг.

Если вы нашли ошибку, пожалуйста, выделите фрагмент текста и нажмите Ctrl+Enter.

Похожие записи

Добавить комментарий

Ваш адрес email не будет опубликован. Обязательные поля помечены *