Русский интеллигент между экспертизой и юродством 3


Владимир Малявин

После бурных девяностых в море русской политики установился штиль. Отечественная интеллигенция вышла из последних штормов изрядно потрепанной, лишившейся значительной части своего интеллектуального багажа – как либерального, так и коммунитаристского –  и даже, по мнению многих, утратив свою прежнюю природу, переродившись в деловитого «работника интеллектуального труда» или в угрюмого «интеллектуала». (Тем не менее, я оставляю за ней ее прежнее самоназвание по причинам, которые станут ясны ниже.) Как бы там ни было, история предъявляет интеллигенции, заварившей всю эту кашу с реформами, свой счет. И перед интеллигенцией с небывалой остротой встает сакраментальный вопрос: «Куда ж нам плыть?..» Первым делом интеллигенции хочется оппонировать власти, коль скоро она критиковать и судить. Но оппозиция не вытанцовывается. В наш постмодернистский век, когда все мыслительные конструкции плывут и тают, критическая мысль лишилась привычной опоры, а к новомодным французским штучкам вроде «симулакров» или «постполитики» наш интеллигент в массе своей относится настороженно или брезгливо.

Есть и прямо противоположный путь – тот, что ведет во власть. Путь заманчивый, даже неотразимо заманчивый для тех, кому на роду написано быть «сознательным органом общественного организма» ( определение интеллигенции по Иванову-Разумнику). Вопрос, конечно, в том, откуда берется пропасть между «сознательными» и «несознательными» и что мешает последним повысить свою сознательность. В этом вопросе уже  содержится одна горькая для интеллигенции истина: власть как раз и не дается в руки интеллигенции, поскольку, как всеобщий принцип организации общества, она пронизывает все социальное пространство и никакой особенной сознательности не требует.

Остается последний козырь: обеспечивать эффективность власти. Тут нынешние интеллигенты-интеллектуалы стараются действовать наверняка. Они предлагают составить себе «техническое задание» и утверждают, что только усилиями  «экспертного сообщества» можно вытащить Россию-матушку из трясины, в которую она по своей дурости заехала. Но по правде сказать, они напоминают одного чудака из древней китайской притчи, который собирался попасть на север через юг, уверяя, что отлично экипирован для любого путешествия.

С верой в спасительную роль экспертизы мы, кажется, и впрямь опоздали (что тоже традиционно для России). Вот лет сорок тому назад, когда у нас (и тоже вслед за Западом!) шли жаркие споры о «физиках» и «лириках»,  ученым-естественникам, как бескорыстным искателям истины, отдавалось безусловное предпочтение перед нервными и скользкими гуманитариями-поэтами. Уже через два десятка лет настроение в обществе кардинально изменилось. В начале 80-х годов английский философ А. Макинтайер в книге  «После добродетели» преподносил как общеизвестную истину тот факт, что «организационный успех и организационная предсказуемость исключают друг друга». Понятие же управленческой эффективности Макинтайер считал не более чем «современной моральной фикцией» 1. С тех пор недобросовестная научная или техническая экспертиза, организованная заинтересованными «структурами», как и фигура продажного эксперта  стала излюбленным сюжетом  писателей и сценаристов. Конечно, никакой политический заказ не может «повлиять» на закон Ома. Проблема заключается не в профессиональной компетенции эксперта, а в том, что эту компетенцию прикладывают к власти, делают санкцией политических решений. Стремление оправдать властные полномочия экспертизой  М. де Сертё называл «злоупотреблением знанием», поскольку научный дискурс создает неустранимый разрыв между «искусственными языками регулируемой деятельности»  и целостностью социума, воплощенной в стихии естественного языка 2. Но дело не только в языке. Налицо также разрыв между научным знанием, основанным на объективации действительности, и природой политики, человеческой общественности вообще, существующих вне объектности.

Вот первая «проблемная зона», которая задает параметры общественной роли интеллектуала: извечный зазор между компетенцией профессионала и способностью (не говоря уже о праве) структурировать человеческое обще-житие, одним словом – несоизмеримость знания и бытия (человеческой бытности, быта). Совместить одно с другим «самая сознательная» часть общества может только посредством создания какого-нибудь замкнутого ордена управленцев и ценой откровенного насилия, «революционного террора», хотя бы и консервативно-националистической окраски. Национал-большевики – классическая партия интеллигентских ходоков во власть, которые, вторгнувшись в политику, теряют компетенцию, не приобретая власти.

Наконец, у интеллектуала есть еще один путь – путь философского созерцания, пестующего мудрость. Он может акцентировать разрыв между мышлением и бытием, и трактовать (по примеру Хайдеггера) мышление как отклик на не-мыслимое, собирание в пространстве необъективируемой «близости» Неба и Земли, человеческого и божественного.

В России столкновение первых двух указанных подходов всегда ощущалось особенно остро, отчего и сами эти противоположные позиции выражались с необычайной резкостью: с одной стороны – самодержавная, оставляющая за собой свободу произволения власть, с другой – народная вольность и юродство, кладущее предел всякому знанию и сообщению. В русской революции оба начала сошлись только для того, чтобы обнажить их взаимную несовместимость (точнее, несоизмеримость) и вместе с тем взаимную обусловленность. Примечательно, что рухнула коммунистическая диктатура отнюдь не под ударами экспертной критики и не от протестов диссидентов. (Вполне возможно, что подсознательное понимание бесплодности того и другого для русской политики и предопределило стойкую народную нелюбовь к Горбачеву, который хотел «научно обоснованных» реформ и придал публичность диссидентскому морализированию.) Советский строй пал в действительности от того, что общество в совершенстве научилось симулировать лояльность власти. КПСС задохнулась  в объятьях всенародного конформизма. Но уже в традиционном для России юродстве легко увидеть самую утонченную разновидность социальной мимикрии: «ругание миру», как бы имитирующее властный произвол, обнажает бессилие насилия и в то же время маскирует сущность юродивого – его святость (главное условие подлинности юродства – неспособность современников его опознать).

Давать быть безграничному разнообразию жизни, выдерживать со-присутствие Другого – в этом смысл постмодернистского поворота в истории. Цивилизация постмодерна научилась не только терпеть собственное отрицание, но и питаться им. В ней публичное замещено приватным, разрозненные фрагменты жизни сливаются в одном «постапокалиптическом»  (С. Лэш) потоке искусственной жизни или живой искусственности. Цифровой мир электронной техники, основанной на принципе чередования единицы и нуля и, следовательно, кругового движения с абсолютной скоростью, являет не что иное, как образ саморассеивающейся, отсутствующей силы. В этом потоке бесконечно разнообразной цельности уже не может быть «объективных истин» и «принципиальных позиций». Здесь торжествует стратегический подход к действительности, когда неустранимость репрезентации, вездесущность зрелища мира  предполагают сокрытость действительности. И чем больше мир сводится к собственной «картинке», тем острее ощущается неизбежность вечно-отсутствующего. Стратегия есть в конце концов способ контролирования ситуации посредством неразличениия присутствия и отсутствия. Постмодернистская мысль, как наследница критической традици модерна, делает из этой посылки свой вывод: власть в конечном счете воплощается в анонимном, не охватываемом никакой идеологией сопротивлении властным проектам. Современная политика, замечает Дж. Агамбен, есть «борьба не за государство, а между государственной организацией и вольными единичностями, которые не могут создать общество, ибо не имеют идентичности. Государство сегодня не может терпеть общества, лишенные представительства…»3. Сущностью политического в таком случае оказываются не публичная конфронтация, а стратегическое преображение (преобразование?) оппозиций: власть растворятся в стихии повседневности, текучая обыденность обретает весомость высшего авторитета. Но это означает, что политический фронт переносится в глубины первичного, предшествующего рефлексии восприятия  или, лучше сказать, первичной со-общительности духа с миром, где человеческое сердце открывается несотворенной открытости бытия. Подобное состояние (именно: со-стояние) пра-культуры тоже можно трактовать по-разному. Французская мысль склонна подчеркивать познавательные разрывы и искать ущемления свободы: «великая социальная аксиоматика заместила территориальные коды и деспотическое сверхкодирование… социальное подавление больше не нуждается в прямом воздействии на тела и лица, но, напротив, предшествует им» 4.  Противоположный исход указывает теория систем Н. Лумана, считающего возможным включение инаковости в орбиту системного единства посредством модализации отношений, или «метакоммуникации».

В любом случае от современного интеллектуала, стоящего в зазоре между представлением и скрывающимся бытием, требуется удостоверять одной силой своего присутствия встречу несоизмеримого, неотвратимость невероятного. Он принадлежит сообществу любящих, которые существует без представительства и, следовательно, без представления. Здесь самое время вспомнить Ницше, назвавшего писателя человеком, который дает невыполнимые обещания. Представить непредставимое –  задача нравственная и даже задающая абсолютный критерий морали – способность к безусловной любви, которая одна позволяет принять и признать со-присутствие «вечно Иного». Вот почему русский интеллектуал даже и в нынешнюю постисторическую эпоху призван быть интеллигентом в исконном смысле этого слова, т.е. безупречно нравственной личностью. Другое дело, что нравственный смысл его общественной позиции стал несравненно более глубоким и сложным, пребывающим не только вне норм, но и публичных жестов.

Настоящий интеллигент не ходит во власть и не противопоставляет себя ей. Он умеет быть с властью, не имея ее.

2004 г.


1  А. Макинтайер. После добродетели. Москва-Екатеринбург: 2000, с. 146-147.

2  Мichel de Certeau, The Practice of Everyday Life, Berkeley: University of California Press, 1984, p. 6.

3  G. Agamben, La societ? qui vient, Paris: Seuil, 1990, p. 88.

4 J. Deleuze, A Thousand Plateaus, London: Athlone Press, 1988 , p.90.


Оставьте комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

3 мыслей про “Русский интеллигент между экспертизой и юродством

  • Александр Ом

    «Русский интеллектуал … призван быть интеллигентом в исконном смысле этого слова, т.е. (быть) безупречно нравственной личностью. …
    Настоящий интеллигент не ходит во власть и не противопоставляет себя ей. Он умеет быть с властью, не имея ее.» — т.е. это уже мудрец живущий по принципу «деяния в недеянии», но, увы, таких так мало.

  • Александр Ом

    «Русский интеллектуал … призван быть интеллигентом в исконном смысле этого слова, т.е. (быть) безупречно нравственной личностью. …
    Настоящий интеллигент не ходит во власть и не противопоставляет себя ей. Он умеет быть с властью, не имея ее.» — т.е. это уже мудрец живущий по принципу «деяния в недеянии», но, увы, таких так мало.

  • Александр Ом

    «Русский интеллектуал … призван быть интеллигентом в исконном смысле этого слова, т.е. (быть) безупречно нравственной личностью. …
    Настоящий интеллигент не ходит во власть и не противопоставляет себя ей. Он умеет быть с властью, не имея ее.» — т.е. это уже мудрец живущий по принципу «деяния в недеянии», но, увы, таких так мало.