Есть ли у китайцев совесть? 12


Владимир Малявин

Не так давно на нашем сайте состоялся обмен мнениями на одну деликатную тему: что такое совесть и стыд и что они значат для китайцев? Я тогда так старательно обходил все острые углы, что умудрился ничего не сказать по существу вопроса. Теперь мне хочется поделиться некоторыми соображениями на этот счет – разумеется, в виде предположений, ибо речь идет о материи столь же неосязаемой, сколь и чувствительной, да к тому же почти неосмысленной. Есть ли совесть у того или иного конкретного китайца, наука не знает, да и не должна интересоваться. Вопрос нужно ставить иначе: что такое совесть и стыд как часть человеческой природы и каким образом размышления о них могут помочь взаимопониманию европейцев и азиатов, а равным образом африканцев и проч. и проч.

Chinese_imperiorУченому человеку проще всего ускользнуть от ответа на поставленный выше неудобный, даже неполиткорректный вопрос указанием на то, что понятия стыда и совести определяются культурной традицией, в которой они пребывают. В культурной антропологии распространено мнение, что совесть – исключительная привилегия западной, в особенности христианской, культуры, тогда как на Востоке жизнь всецело регулируется понятием стыда. На Западе после бл. Августина совесть выдвигается на передний план духовной жизни. Причины очевидны: человек от природы греховен, но создан по образу и подобию Божьему. Он знает о существования небесного отца, но упрямо уклоняется от исполнения своего долга перед Ним. Человеческая душа – поле нескончаемой битвы добра и зла, а голос совести есть напоминание о ее подлинном призвании. На вопрос Бибихина «кто и что оправдает человека?» следует отвечать: человек оправдывается его совестью, ибо совесть есть основание его свободы, точнее – свободного принятия истины, о чем и напоминает старинное, уже подзабытое ныне выражение: «свобода совести».
По той же причине так называемые угрызения совести необязательно должны иметь практические следствия. Их не могут отменить никакие успехи в духовном совершенствовании. Определенно можно сказать только, что совесть ведет к покаянию – главной норме церковной жизни. Очевидно также, что совесть – категория чисто человеческая, у ангелов и бесов ее нет. Между тем (это обстоятельство, кажется, редко замечают) западный человек ищет сущностной, недвусмысленной идентичности, и этот поиск делает его отношения с совестью еще более драматичными. Русские с их обостренным чувством душевной правды и неверием в формалистику законов особенно охотно апеллируют к совести, вечно ищут ее признаки в окружающей жизни, и от этого запутываются еще больше. С.Н.Булгаков отмечал, что русский интеллигент живет с «больной, измученной совестью», и признавался, что любит эту его черту, ибо она «придает ореол нравственного мученичества и чистоты, исключает самодовольство и культурную буржуазность. Так иногда лицо тяжело больного кажется красивее, интеллигентнее, благороднее, нежели здоровое и румяное лицо».
Итак, совесть и в русском, и в большинстве европейских языков означает именно со-весть, совместное ведение, чувствование трансцендентного горизонта своего бытия. Совесть есть сила за-зрения, взгляда из запредельной дали, которая на самом деле таится на дне души. Оттого же совесть – высший судия человеческой души, удостоверяющий меру ее нравственной силы или бессилия, степень ее внутренней самостоятельности и, следовательно, свободы.
Вместе со всей культурой Запада совесть проделала свой путь обмирщения. У Руссо она уже принимает вид «голоса природы», хотя по-прежнему напоминает человеку о его несовершенстве. Здесь совесть начинает терять свой raison d’etre, ибо перестает быть вестником идеальной нормы, сливается со спонтанностью естества и превращается, если судить совсем строго, в пародию на божественную заповедь. Не удивительно, что в эпоху торжества человеческого своеволия, то бишь в эпоху революций и тоталитаризма, совесть исчезает из состава нравственности, как кофе из нынешних «кофейных смесей». Это же сравнение напоминает, между прочим, что полностью вытравить совесть из душевной жизни невозможно. Хотя бы этикетка ее должна остаться. Константин Леонтьев говорил, что люди победившего социализма будут жить, как монахи Афона, под «постоянным неумолимым давлением совести», и еще неизвестно, выдержат ли они это давление. Солоневич, не подозревая того, почти буквально вторил Леонтьеву, призывая ввести «диктатуру совести». Сегодня мы знаем ответ на вопрос Леонтьева: давление совести превратило тех, кто метил в гиганты, в карликов. В океане безблагодатной постсоциалистической жизни  неспособность ни прогнать, ни принять совесть выразилась в гуляющей среди наших «силовиков» циничной и жалкой шутке: «совесть – удел слабых».
Существует распространенный критерий различения совести и стыда: совесть сопутствует внутреннему или трансцендентному взгляду, а стыд связан со взором внешним и предметным. Совесть – вещь глубоко личная, потаенная, стыд – формальная, всем видная. Поэтому стыд более архаичен и универсален. Вообще мотив всевидящего взгляда, направленного на человека издалека, присутствует повсюду в древнем мире. Бронзовые маски эпохи Шан или культуры Саньсиндуй с их выступающими, «всевидящими» зрачками ярко это подтверждают. На Востоке Небо и Земля призывались в свидетели при заключении договоров. Честный чиновник ханьской эпохи говорит взяточнику, который уверяет его, что никто о взятке не узнает: «Как никто не узнает? Ты знаешь, я знаю, небо знает, земля знает». Или вот сербское название театра: «позорище». По-русски получается, что театр – это когда не мы смотрим, а на нас смотрят. Такой взгляд заставляет стыдиться.
совесть, по совести, что такое совесть, муки совестиКультура накладывает на стыд фильтр своих норм и правил, отчего по части стыдливости между представителями разных народов могут случаться всевозможные недоразумения. Среди художников французской Академии в середине 19 в. был моден такой сюжет: молодая арабка подает европейскому путешественнику кружку воды, закрывая, как требует ислам, свое лицо задранным вверх платьем. «Восточное целомудрие». Очень эротично и не менее поучительно.
На Востоке действительно существует строгий кодекс и даже ритуал «жестов стыда». Но на каждое действие найдется противодействие. Постоянная угроза «потери лица» нейтрализуется готовностью заведомо принять на себя промахи других, ибо такая готовность как раз подтверждает обладание авторитетом и властью. Оттого же добродетель и власть на Востоке как бы не дают смотреть на себя. «Настоящий человек не показывает себя», – гласит китайская поговорка. В идеальном обществе Востока все идет «само собой», все ладится без вмешательства извне, «каждый живет сам по себе в том, что Небо оставляет ему» ( Чжуан-цзы), и поэтому в нем некому и не на что смотреть. Что бы ни говорили китайские мудрецы о благе «естественности», в таком обществе нет ничего примитивного. Напротив, оно предполагает уровень сознательности или, точнее, духовной чуткости и искусности в работе недостижимый для индивидуальной рефлексии: мастер-виртуоз не нуждается в предметном знании, он сливается и с орудием, и с материалом своего труда, обладая при этом чрезвычайно обостренной сознательностью. Кто умеет искусно жить, т.е. отслеживать малейшие движения души и перемены обстановки, тот имеет шанс жить в мире со своей совестью и, следовательно, наслаждаться душевным покоем.
Р. Барт метко подметил, что в зрелище японской улицы, этом «волнующем порождении многовековой эстетики», нет места для столь привычной европейцам истерии, идущей от нарциссической театральности тел. Азиаты приучены проходить через любые ситуации, «ничего не замечая». Восток не знает коллизий западной интроспекции, которая сочетает стремление к опознанию себя со столкновением идеального и греховного, возвышенного и низменного. Истерия – спутница того, кто хочет быть самим собой, глядя на себя (точнее даже на чуждость в себе), и обнаруживает бессилие своей силы. Китайское же искусство вдохновлено идеей невидящего взгляда – того взгляда, который приходит из недостижимой дали, но уже философски переосмысленного. В этом взгляде люди предстают безликой массой, и жизнь, возвращенная к ее первозданной спонтанности, свободно творит свои симулятивные формы подобно тому, как в бесформенном камне мы вдруг открываем образ животного, человека, божества. Предмет китайского искусства – превращение как таковое, принципиально невидимое. Поэтому в нем любой вид – обманный. А вся жизнь как творчество, как стихия «профанного озарения» (В.Беньямин) преломляется в иероглиф, хранитель неизрекаемого смысла. Тут нет никакой мистики. Не-видение есть чистая актуальность существования, оно с нами всегда и везде.   «Укройте мир в мире, и ничего не потеряется», – сказано в «Чжуан-цзы» об этой пропасти жизненного опыта. Китайцу легко и уютно жить в этом сокровенном мире грез, доступном нам в каждый момент жизни. Никто не видит его в этом нерукотворном, поистине небесном укрытии, даже он сам. Но в своих грезах он оказывается ясновидцем, ибо в потоке метаморфоз всегда открыт зиянию и сиянию Неба. Таков глубинный смысл китайской идеи мира как Под-небесья, подпольных небес.
Теперь посмотрим, что китайцы говорили об интересуюшем нас предмете. От Конфуция они унаследовали мотив внутреннего чувства стыда как двигателя личного совершенствования, ведь конфуцианский муж живет в сокрытости, в тени небес. Но рефлексия китайца, который «смотрит и не видит» (Лао-цзы), направлена не на себя и свое самоутверждение, а на соотнесенность с другими. Достигший в ней совершенства действует с безупречной точностью и сливается с актуальной ситуацией. Мудрый прозрачен. Прочие люди видны в меру их несовершенства, и поэтому кто показывает себя, тот позорится. Еще и сегодня китайцы называют телесный образ «тенью». Конфуцианский ученый был совершенно равнодушен к внешним унижениям и мог стыдиться – разумеется, в глубине сердца – лишь тех, кто был еще более прозрачен и сокровенен – великих мудрецов древности и в конечном счете самого Неба. Вот типичное в своем роде суждение авторитетного моралиста Юань Ляофаня (рубеж 16-17 вв.):
«Первое в исправлении проступков – чувство стыда, которое дается в раздумьях о древних мудрецах и достойных мужах. Почему они стали наставниками для ста поколений? Почему моя жизнь такая непутевая? Кто поступает неправедно, оправдываясь тем, что об этом никто не знает, и охвачен гордыней, не чувствуя сожаления, тот незаметно для себя впадет в скотское состояние. Вот чего нужно стыдиться больше всего на свете».
Далее Юань Ляофань пишет, что второе условие самосовершенствования – страх перед «Небом и Землей, богами и демонами», ибо «пусть даже мы совершаем проступки скрытно, но Небо и Земля, боги и демоны на самом деле видят их».
Последняя ситуация кажется бесспорной иллюстрацией наличия в человеке совести. Буддизм в особенности способствовал распространению и постепенному усилению в китайской культуре мотива раскаяния. Тем не менее идеальной нормой, присущей в особенности конфуцианству, была не драма греха и искупления, а самостоятельное «исправление проступков», которое доступно человеку как сознательному и разумному существу. Вот как это происходит согласно тому же Юань Ляофаню: