Что такое китайский этос? Часть третья.


Владимир Малявин

Confucius             

            Подытоживая сказанное о китайском этосе, подчеркнем его двухслойную или, лучше сказать, двухполюсную природу. Этос имеет как бы два основания: ось нравственного совершенствования в себе и всеобщие, но неформализуемые нормы повседневности. То и другое существует спонтанно и имеет своей основой нерукотворный покой. Отсюда столь характерное для восточного социума сочетание закрытых корпораций (семьи, школы искусств и духовной практики, монашеские общины, профессиональные и преступные сообщества) и все той же стихии повседневности, которая с течением времени все более коммерциализируется, ведь торговля (наряду с фантасмагориями праздника) – единственный общий знаменатель для общества, в котором каждый живет своей таковостью и «первичным фантазмом» бытия. Впрочем, этос как пространство совместности вещей предопределил проницаемость индивидуальных существований в поле родового ( семейного, общинного, корпоративного и т.д.) быта. В купеческой среде торговля естественно дополнялась филантропией – внешним аналогом культивируемого этосом «человеколюбия» (в конфуцианстве) или сострадания (в буддизме).

Итак, жизненный нерв этоса – переход, скольжение от «я» к внеличностному «оно» (сущность письма по М. Бланшо), от частного к общему, от покоя к действию, от пустоты к изобилию. Природа этой трансформации есть соответствие всего и вся в полноте каждого момента существования, «центрированность в обыденном», как гласит название одного из важнейших конфуцианских канонов. Эта трансформация-метанойя имеет свою отсутствующую, символическую глубину, свою тень, которая предстает безбрежными резонансом мировых сил, неисчерпаемым изобилием звуков, ароматов и красок мира. Прозрение постоянно возвращается в теневой мир и укрывается им. Поднебесная прячется под своим небом. Поистине, правда предается преданию и… предается им. Отсюда определение традиции как «сокровенной передачи света», а мастерское действие, оно же гунфу, есть не что иное, как действие адекватное всевременности момента, встреча мгновения и вечности. Как сказано в «Дао-дэ цзине» (гл. 52),

«Видеть мельчайшее – это прозрение.

Беречь мягкость– это сила.

Кто хранит свой свет, в том возвращается прозрение.

Такой вовеки избегнет пагубы.

Вот что значит упражнение в постоянстве».

 Тишина храма, окруженного шумным базаром, безмолвие небесной вязи-иероглифа, растворенная в многоголосице земли – вот два модуса единого основания восточного общества, где духовные достижения подсчитывались как барыши в лавке и прихожанин храма, жертвуя богам большую мзду, мог взять лежащую на алтаре мелочь в качестве сдачи. В пространстве этоса передается только самое обыденное; в человеческом бытии нет ничего прочнее быта. Быт этоса освещает сам себя и сам прячется в своей тени. Но «самое обыденное» есть единственная абсолютно невыразимая реальность. Вот почему между храмом и школой, с одной стороны, и рыночной площадью, с другой, не оставалось места для собственно публичного пространства с его институтами,  правом и «общественным договором». Публичное в Китае означает только ничейное и, следовательно, подлежащее частному присвоению. Безликость восточных городов, густо застроенных однообразными коробками домов, – еще одно наглядное свидетельство отсутствия публичного пространства, восполняемого внутренним «общением сердец».

Какое же действие соответствует этому двуединству предельно внутреннего и предельно внешнего, равному вниманию к метанойе и к статусному декоруму? Оно тоже имеет двуединый, даже парадоксально двуединый характер,  снимающий оппозицию субьекта и объекта. Речь идет, как мы уже знаем, об «оставлении» и «следовании». Первое открывает зияние бытия в предвосхищении всего сущего, делает возможными все явления. Второе означает возобновление изначального, на-следование непреходящему и потому позволяет пред-упреждать все события, наследуя вечноживому в жизни. То и другое воплощает, по сути, бесконечно действенный покой, «действие адекватное вечности», является условием успеха (в смысле способности успевать) в любом деле. То и другое утверждает подлинность не субъекта, а действия. В них мораль и стратегия, авторитет и общение находятся в неразрывном единстве.

Социальным коррелятом этого первичного и в высшей степени естественного акта оставления, уступления, саморазличения  является не что иное как ритуалы, причем как религиозные, так и социальные в виде – еще одно удачное русское слово – обходительного поведения, любезности в широком смысле слова. Обучившийся ритуалу – а ритуал есть синкретическое искусство par excellence, и ему нужно учиться – непривычным для современного человека образом совмещает в себе, в своем сознании и деятельности полнейшую серьезность духовной аскезы и безупречную артикуляцию образцов поведения, т.е. элемент представления, социальной игры. В ритуале и посредством ритуала поступки «мужа Дао» обретают неодолимую силу вселенского порядка вещей, но достигается это исполнением роли, игровым способом. Малларме хорошо написал о «китайце… чей чистый экстаз есть только имитация конца». Кукольность театральных персонажей и даже божеств в Китае (первые там неотличимы от вторых) – одна из самых примечательных черт китайской культуры, которая указывает на пустотность, самоупраздняющуюся природу всех образов. В китайской традиции жизнь именно празднуется – и упраздняет себя.

Между тем, подобно тому, как сознание проясняет и укрепляет себя в акте само-оставления, мудрый уступая себя миру, становится владыкой мира. В этом ритуальное действие опять-таки сродни праздничному перевертыванию действительности и игре с ее парадоксальной логикой: чем больше я становлюсь другим, тем более я верен своему назначению. Чего же удивляться любви китайцев к всевозможным подделкам и имитациям, которые они упорно не хотят отличать от оригинала, а нередко ценят даже выше него? Ведь имитация, подобие в широком смысле есть знак внутреннего, нравственно оправданного превращения.

Оставьте комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *